#
Биография и личная жизньИнтервью → Алла Киреева-Рождественская: «Я помню все...»

Алла Киреева-Рождественская: «Я помню все...»


После смерти Роберта Рождественского я нашла на столе телеграмму: "доехал хорошо, здесь неплохо, скучаю".

С Рождественским вы впервые встретились в Литинституте. Каким тогда был Литинститут, кто в нем учился?

— В Литинституте числились сто двадцать юношей и человек шесть девочек, так что на каждую приходилось достаточно кавалеров. Ребята были самые разные, в том числе и очень смешные. Попадались среди них и абсолютно неграмотные: республике выделяли места, и их посылали в Москву учиться «на писателя». Но конкурс, тем не менее, был огромный. Уже через год после прихода в Литинститут я работала в приемной комиссии: помню, как принимали Юнну Мориц, Беллу Ахмадулину...

— Какой тогда была Ахмадулина?

— Совершенно прелестная, необыкновенной красоты девочка в мальчиковых ботинках, в синем пальто (в таких тогда ходили жены лейтенантов), с толстенной русой косой ниже пояса. Когда я прочитала ее первые стихи, то чуть не заплакала от восторга. Первого сентября она пришла в институт, а пятого Евтушенко, который в ту пору слегка ухаживал за мной, сообщил мне, что они уже вместе: Белла и Женя стремительно поженились и, к сожалению, довольно скоро расстались.

Жизнь в Литинституте кипела. На лестнице читали друг другу стихи: «Старик, ты гений»... Ребята ходили — это страшно вспомнить! — в каких-то вытертых, выгоревших лыжных костюмах, рубашки у них почти всегда были застиранными. А Евтушенко носил длиннющие галстуки сумасшедших расцветок чуть ли не до колен. Замечательный — уже тогда — поэт Володя Соколов привлекал своим удивительно интеллигентным обликом, чувством собственного достоинства, доброжелательностью. Поженян поражал огромным напором; о нем так и говорили: «Общаться с Поженяном — все равно что стоять под брандспойтом». Однажды, когда он провинился, его вызвал к себе ректор, Федор Гладков, и сказал: «Чтоб ноги вашей в Литинституте не было!» Поженян встал на руки и вышел из кабинета.

Как-то раз Поженян и Роберт пришли в «Арагви»: поели, попросили счет; официант сказал: «Сто двадцать три рубля восемнадцать копеек».

Поженян посмотрел на него в упор: «Старик, посчитай как следует». Официант ушел. Вернулся.

— Да, я ошибся, сто четыре рубля.

— Слушай, у меня больное сердце. Я тебя в последний раз прошу, посчитай как следует!

В результате получилось девяносто восемь рублей. А была у них только сотня.

.Общежитие Литинститута находилось в Переделкине, и все ездили туда зайцами. А Роберт несколько раз добирался из Москвы пешком. Он не мог нарушить закон даже в мелочи... А может быть, просто себя уважал.

— Говорят, что самым бедным и неприкаянным среди студентов Литинститута был Евтушенко: он, мол, и до сих пор не может отъесться, забыть грошовые приработки, мелкие унижения, беготню по редакциям...

— Так говорят те, кто ему завидует. Его донимал голод совершенно иного рода: ему хотелось славы, и он ее получил. Мы поступили в Литинститут в 1951 году, он пришел в 1952-м. У него были бесконечные «хвосты», он не сдавал экзаменов, но при этом серьезно занимался самообразованием. И все же его выгнали... Литинститут Женя закончил в январе 2001 года — именно тогда ректор Есин вручил ему диплом.

Ухаживать за мной они начали одновременно. Евтушенко сделал много хорошего. И для поэзии, и для других людей, и для нашей семьи, после того как Роберта не стало. Он замечательно о нем писал. Ездил с нами — со мной, дочерью и двумя внуками — в Петрозаводск открывать мемориальную доску на доме, где жил Роберт. В цикле передач «Поэт в России больше, чем поэт» сделал программу о поэте Рождественском, которую невозможно смотреть без слез.
А недавно Евгений Александрович позвонил мне из Америки: «Я посмотрел передачу о Робке, очень плакал и решил позвонить...»

Женя разный: «натруженный и праздный», «целе- и нецелесообразный». Он может и «кинуть», и вытащить из беды, может целыми днями бегать по чужим делам — словом, в нем есть много того, что мне дорого.

— А как вы с Рождественским познакомились?

— На наш курс он перешел с филфака Карельского университета. До этого Роберт уже пробовал поступить в Литинститут, но его не приняли — «за неспособность». Все зависело от вкусов приемной комиссии, а в нее входили очень разные люди...

Робка смешным был: человек из провинции, боксер, баскетболист, волейболист (играл за сборную Карелии, и сейчас там проходят Игры памяти Роберта Рождественского). Он был буквально начинен стихами: Роберт знал наизусть решительно все. Особенно увлекался Павлом Васильевым, Борисом Корниловым, Заболоцким, что в те времена, мягко говоря, не поощрялось. Он был плохо одет даже на том литинститутском фоне... Но выделялся своим добрым и очень внимательным взглядом. Там ведь все смотрели не на других, а внутрь себя — как напечататься, как понравиться...

Вот мы и учились на одном курсе, а потом, в один прекрасный день, что-то случилось. Сразу и на всю жизнь.

— Поэтические вечера в Политехническом музее, где принимали участие Рождественский, Евтушенко и Вознесенский, стали символом шестидесятых годов. Как это началось?

— Марлен Хуциев снимал «Заставу Ильича» и решил вывести поэтов на публику. Булат, Белла, Римма Казакова, Борис Слуцкий, Роберт, Женя и Андрей, кто-то еще выступали несколько дней подряд, вживались в зал, растворяясь в нем... Строчки шестидесятников разлетелись по миру, осели в памяти поколения, их имена — ими стреляли обоймами, как из автомата, — знали тогда почти все. Я помню, как кто-то, по-моему, Окуджава, привел Вознесенского к нам, на Воровского, 52, и первые стихи он читал у нас в подвале.

Андрей произвел потрясающее впечатление — и стихами, и своим цыплячьим трогательным обликом. Но постепенно ему как-то удалось внушить и себе, и другим, что он самый первый. Сейчас ему приходится дорого за это расплачиваться: для того чтобы тебя по-прежнему считали самым-самым, надо делать много утомительных жестов. Андрей с Женей все не могли разобраться, кто из них лидер, а первым вдруг оказался Высоцкий.

Вы спрашиваете о Политехническом, а ведь были еще и Лужники. Четырнадцать тысяч слушателей, толпы у касс, конная милиция... Шестидесятники читали стихи, а тысячи людей сидели затаив дыхание.

— А сколько они получали за выступление в Лужниках?

— По-моему, по восемнадцать рублей.

— Судя по всему, Союз писателей делал на этом отличный бизнес?

— Мы никогда об этом не думали. Слово «бизнес» не из нашего лексикона. Деньги за-билеты шли в Союз, потом Литфонд помогал бедствующим писателям. Это не было заработком — шестидесятники находили себя в общении с огромной аудиторией, в сумасшедших глазах слушателей. Я помню, какие тучи народа сбивались вокруг поэтов — все хотели получить автограф...

В то время в воздухе ощущалась нехватка поэтического слова, и не только в нашей стране. Я помню поездку в Париж в 1968 году: Твардовский, Мартынов, Слуцкий, Андрей, Белла, Роберт. Они выступали в огромном, набитом людьми зале, и трансляция шла на улицу, а у входа в здание стояла толпа.

— С кем вы в то время дружили, кто любил Рождественского, кто его ненавидел?

— Мне казалось, что его любили все.

Наша компания сложилась в 1955 году при журнале «Юность» — Толя Гладилин, Вася Аксенов, Юра Казаков, Валя Ежов — сценарист, лауреат Ленинской премии, которую ему дали за «Балладу о солдате»... Замечательная, большая, пьющая компания: мы встречались в домах творчества — в Дубултах и Гаграх, Малеевке и Пицунде.

У нас была любимая игра, немного примитивная, но страшно веселая. Кто-то (чаще всего Роберт) писал рассказ — в основном о проживающих в доме писателях. Рассказ был без прилагательных, они придумывались отдельно под жуткий хохот присутствующих. Когда же мы совмещали рассказ и придуманные слова, то просто помирали со смеху.

А в Москве, когда случались гонорары, мы с друзьями толпой тянулись в ресторан Дома литераторов, хоть и не любили его. Когда в продаже появился джин, мы пили его как водку, не разбавляя.

Однажды нам надо было лететь в Литву, а на проводы друзья принесли джин. В результате нас отказались пускать в самолет. Выручил Роберт: увидев Рождественского, пилот сказал, что с ним пустит кого угодно. В самолете я долго просила его вскрыть иллюминатор: «Если ты меня любишь, открой окно».

Робка очень любил Женю Урбанского, Андрюшу Миронова, Аркадия Исааковича Райкина...

— Каким Миронов был в общении?

— Страшно милым. Я помню, как мы приехали в Ташкент, и нам сказали, что Миронов лежит в одной из больниц. Мы пошли к нему и вдруг видим: к нам, хватаясь за стену, еле двигается Андрюша. Мы побелели — но тут же выяснилось, что он нас разыграл. Миронов очень болел, его мучил чудовищный фурункулез... Но он был стоиком. В компании Андрей держал себя незаметно: сострит — и опять тихонько сидит... Не таким он был, как на сцене. Как-то Андрей увидел коллекцию Роберта, который много лет собирал все, что посвящено Москве: путеводители, карты, гравюры, картины, книги, и пришел в полный восторг. На следующий день он принес старинную гравюру. Замечательную гравюру, но только там был изображен Невский проспект...

— Об Урбанском сейчас мало кто помнит, а ведь он был замечательным актером и, как мне кажется, хорошим и значительным человеком...

— Да, актером Женя был блестящем. Он рассказывал нам, как на Кубе принимали фильм «Коммунист». Переполненный зал кинотеатра казался ему очень молодым и весенним (наверное, потому что большинство зрителей были одеты в зеленые военные рубашки). Василия Губанова (героя Урбанского в фильме) смертельно ранят — и зал взрывается криками: «Встань! Встань, друг! Мы с тобой!» Тут происходит чудо: Губанов встает. Оторопевшие бандиты снова бросаются на него. Вдруг в зале раздаются автоматные очереди. Кубинцы стреляют по экрану. Мстят за погибшего друга.

Однажды Урбанский пришел к нам и так долго и хорошо говорил! Позже я сказала: «Роб, какой же он умный!» — «Дурочка, он на нас опробовал польскую пьесу, которую сейчас ставят в его театре. Женя вошел в образ и выдавал нам мысли своего героя». А уж популярность Урбанского была такой, что с ней вообще ничто не могло сравниться.

Однажды Роберт с Сергеем Аполлинариевичем Герасимовым вместе делали фильм «Говорит спутник»...

— С Герасимовым? Говорят, он был очень непростым человеком — и это еще мягко сказано. О его византийской хитрости и способности не краснея и не запинаясь называть черное белым рассказывают легенды...

— Да, он был сложным человеком. Сложным и совсем не похожим на Роберта — наверное, поэтому их и притягивало друг к другу. Но Сергей Аполлинариевич был мудрым и многому нас научил. От него мы узнали, чего стоят иные идеи и репутации. Мы бывали у него на даче, где Герасимов поразил меня как кулинар: он сам готовил пельмени с костным мозгом.

— Это был его собственный, фирменный рецепт. А однажды у нас в подвале они соревновались с мамой Роберта, Верой Павловной, — таких пельменей, как она, сибирячка, не делал никто.

...Так вот, Сергей Аполлинариевич с Робертом улетели в Челябинск, на съемки, а Женя ошивался у меня дома. Вдруг звонит Тамара Федоровна Макарова, жена Герасимова: «Алла, самолет пропал». Начинаем названивать в справочную, там нас, естественно, посылают, и тут трубку берет Женька: «Девушка, вас беспокоит Урбанский. Мой друг Роберт Рождественский улетел в Челябинск, и что-то случилось с самолетом...» Она ахнула, пообещала перезвонить и действительно перезвонила минут через сорок (к этому времени меня уже надо было откачивать). С самолетом и в самом деле были неполадки, но он благополучно приземлился. Обаяние Урбанского срабатывало и на расстоянии — через телефонный провод.

Женя женился на латышке Дзидре Риттенберг, женщине совершенно невыносимой красоты. Увидев ее, я чуть не расплакалась — я не слышала, о чем говорят, и как зачарованная, не отрываясь, смотрела на Дзидру.

После того как Урбанский погиб на съемках, она родила девочку, которую назвали Женей. Несколько лет подряд я навещала этого ребенка, а потом что-то распалось. Я почувствовала, что Дзидре тяжелы воспоминания о прошлом, а настолько сблизиться с ней, чтобы стать нужной, я не успела.

С Райкиным мы часто вместе отдыхали в Юрмале, бывали у него в гостях в Ленинграде. Аркадий Исаакович говорил, что второго такого рассказчика, как Роберт, на свете нет, а уж он-то знал в этом толк. Роберт и в самом деле прекрасно рассказывал: он открывался не перед всеми, но если рядом находились друзья, в компании всегда звучал смех. А сам Райкин был мрачноват. Я помню, как мы вместе с ним отправились на его выступление в небольшой латышский городок, куда от Юрмалы надо было ехать и ехать. В машине сидел усталый, потухший, пахнувший лекарствами человек, но на сцене он менялся до неузнаваемости — изящный, элегантный, Артист...

— Он был мрачен от нездоровья или из-за характера?

— Аркадий Исаакович много общался с экономистом Буничем, они часто говорили о политике. Тогда меня это не слишком интересовало, а сейчас, когда я думаю о том, что было и что будет, какой мы оставим нашу страну детям и внукам, становится страшно... Райкин размышлял о том, что происходит вокруг, и от этого ему было невесело, но при этом Аркадий Исаакович оставался интересным и до невозможности обаятельным человеком.

С Васей Шукшиным Роберт сблизился в ЦКБ. У обоих было обострение язвы (работа-то нервная!). Как ни придешь его навещать, они стоят у лифта и курят. А потом вместе поехали в Железноводск, долечиваться. Там мы узнали Васю как человека нежного, ранимого и очень неустроенного внутренне.

Счастьем было общение с Леонидом Осиповичем Утесовым, с Ростиславом Яновичем Пляттом... Это были мудрецы, которые ценили честность и чистоту Роберта. Кто-то из них позже сказал, что Роберт был одним из самых порядочных людей своего времени. В самом деле, он не подписал ни одного из модных в то время писем, обличающих литературных диссидентов, никогда никому не сделал подлости.

Самым близким другом Роберта был Стасис Красаускас, литовский график, настоящий человек эпохи Возрождения. Бог ему столько дал! Он был по-голливудски красив, умен и интеллигентен. Пел в опере (уникальный драматический тенор), прекрасно рисовал, снимался в кино, был чемпионом Прибалтики по плаванию. Когда он приезжал, мы мотались по Москве, заходили в ЦДЛ, в ВТО, когда рестораны закрывались, ехали во Внуково — там ресторан работал всю ночь а чаще шли к нам домой и говорили, говорили без конца об устройстве общества, социальной несправедливости, искусстве... А ближе к пятидесяти годам здоровье у Стасиса кончилось.

Некоторые писатели просто сходили с круга, с другими происходили вещи похуже. Володю Морозова, нашего однокашника по Литинституту, одаренного поэта, нашли повешенным на детских качелях...

— Но были и такие, которые вели себя разумно и преуспевали — в Союзе писателей и Литфонде было много теплых мест...

— Многие на этом скурвились. Ладно бы заграничные поездки, были еще квартиры и дачи, и для того чтобы их заполучить, требовались бесконечные унижения, угождения, угощения каких-то литфондовских чиновников... И вот уже Литфонд по-другому к ним относится — не два раза человек поедет в Дом творчества, а четыре, книжку издаст...

Среди крупных функционеров Союза писателей попадались и значительные люди. К примеру, Юрий Николаевич Верченко, который пришел в СП из комсомола. Он умудрялся поддерживать со всеми хорошие отношения и помогать каждому. Интереснейшей, прямо-таки шекспировской фигурой был Виктор Николаевич Ильин, генерал KГБ. В прошлом Ильина сажали, и он тоже сажал, но к писателям Виктор Николаевич относился по-доброму. От него многое зависело, и он был, как мне кажется, справедлив.

Занятной личностью был Чаковский. Однажды его вызвал к себе Молотов и сказал: «Через полгода вы возглавите журнал «Иностранная литература». — «Что вы?! Я же не знаю языка!» — «Через полгода я сам приму у вас экзамен».

И Чаковский начал нанимать преподавателей. Он перепробовал многих, и когда ему попался человек, который говорил по-английски так, что он ни слова не понял, Чаковский стал брать у него уроки. Через полгода, когда его назначили главным редактором, английский он знал блестяще. Очень своеобразный был человек — царство ему Небесное, умный, с жесткой волей. Кого-то закладывал, кого-то любил. Кому-то помог уехать на Запад. «Литературную газету» делал прекрасно... А книги его читать было невозможно.

А о Кочетове вы слышали? Член ЦК КПСС, главный редактор журнала «Октябрь», душитель и доноситель, которого сам Хрущев одергивал за людоедские наклонности. Более одиозную фигуру трудно себе представить. В восемнадцать лет я написала фельетон об одном химике, отнесла в «ЛГ», а его не ставят в номер. Тогда я пошла к Кочетову. Моя юношеская ненависть была так велика, что я представляла себе чудище о пяти головах. Но вместо Змея Горыныча в кресле главного редактора сидел красивый интеллигентный человек. Я просто обалдела, промямлила нечто невразумительное и ушла, а мой фельетон так и не увидел света.

Мы много общались с Владимиром Луговским, красивым человеком (я думаю, он был самым красивым мужчиной из всех, кого я знала) и замечательным, недооцененным поэтом. Луговского раз и навсегда испугала советская власть — он был так раним, ему было так страшно жить, что он мог лечь на диван лицом к стене и не вставать несколько дней. Во время войны, когда начались бомбежки Москвы, он впал в отчаяние, стал кричать: «Я ненавижу бомбежки, я ненавижу бомбежки!» — и его немедленно отправили в Алма-Ату. А в доме у него висели ружья, кинжалы, и стихи он писал абсолютно мужские — этакий советский Киплинг.

Луговской дружил с моим отцом, ухаживал за моей мамой и взял меня, студентку, в литсотрудники. Недавно, разбирая библиотеку, я нашла книжку, в которой под именем Луговского опубликовала свою первую статью о поэтах Африки...

А мадам у него была потрясающе своеобразной личностью. Она-то и подсунула мне эти материалы о химике: «Ты обязательно должна написать фельетон». Потом выяснилось, что я писала фельетон о ее предыдущем муже.

Мозг и сердце Луговского она похоронила в ялтинской скале, тело — в Москве, надгробие сделал Эрнст Неизвестный. Контейнер с его стихами она зарыла на какой-то безумной глубине... Как-то, когда я уже родила дочку, она мне позвонила: «Сегодня мы пойдем на могилу к Луговскому«. — «Да я кормлю...» — «Надо».

На дворе зима, темнеет рано, а она является за мной в восемь часов вечера. На Новодевичье приезжаем ночью (нас пропускают — видимо, сторожа уже привыкли к ее поздним визитам), идем к его могиле, она кропит ее коньячком из фляжки, дает глоток мне, пьет сама, протягивает фляжку шоферу. А на обратном пути о каждой могиле была сказана гадость: «Смотри, Вишневский, как собака... вылезает из мыльной пены. Погляди на Сашу Фадеева — его дура елочку с игрушками на могилу поставила...» Вот такая дама. При этом она была одаренным человеком, писала неплохие стихи и прозу.

— Одни делали карьеру в Союзе писателей и Литфонде, другие подавались в диссиденты...

— Кто-то уехал, кто-то остался. Диссидентам казалось, что здесь их зажимают, а там они все смогут сказать. Хороший поэт Витя Урин ездил по Москве на «Победе», к крыше которой был привязан орел с подрезанными крыльями. Вите ужасно хотелось выделиться, стать заметнее. Он эмигрировал — и пропал: через много лет его видели на каком-то литературном вечере продающим чужие книжки, потрепанным и несчастным.

Когда рвались за границу, об этом не задумывались. Так ли уж интересен тот же Вася Аксенов, оставшийся на плаву, продолжающий прекрасно писать?.. Но Вася все равно бы уехал: в нем, как и во многих из нас, жил жуткий страх. (Роберт в своих последних стихах написал: «Как живешь ты, великая Родина страха?») У Аксенова арестовали мать и отца, он вырос в детском доме для детей врагов народа. Страх — живучая вещь, и когда Аксенов в первый раз приехал «оттуда» в Россию, писатель Эдлис, входивший в нашу компанию, позвонил Робе: «Старик, ты не побоишься с Васькой встретиться?» — «Ты что, с ума сошел? Чего бояться?»

Роберт в ту пору был секретарем Союза писателей, и считалось, что не секретарское это дело — встречаться с диссидентами.

- А Рождественский был далек от диссидентских дел?

— Абсолютно. Он не подписывал никаких писем, считал, что Каждый — сам себе хозяин и должен жить там, где хочет, и так, как хочет.

Роберт искренне верил во все советское. Он стал после Бориса Николаевича Полевого членом Европейского сообщества писателей. Имея такой статус, можно было забыть обо всем — о стихах, о деньгах, об иных проблемах. Можно было ездить по миру, наслаждаться общением с милыми интеллигентными людьми, жить в свое удовольствие в прекрасных городах и уютных гостиницах.

После серьезного и ироничного доклада его сразу полюбили и избрали вице-президентом сообщества. Видимо, для них в диковинку было то, что советский поэт помнил, что представляет страну. Страну, а не себя. Роберт любил родину. И не стыдился этого. Многие считали, что это делается ради денег, ради карьеры, и поэтому к нему было особое, недоверчивое отношение. А ведь ему сильно доставалось и от власти.

После встречи интеллигенции с Хрущевым Андрей Вознесенский (еще при жизни Роберта) уверил всех, что Никита собрал писателей для того, чтобы его, Андрюшу, поругать.

Я руками разводила: «Роберт, в чем дело?» — «Что же мне, хвастаться тем, что на меня орал Хрущев? Это неприлично».

Роберт рвется на сцену, Степан Петрович хватает его за рукав. Но стихи все же прозвучали, и Хрущев заорал: «А вам, товарищ Рождественский, пора становиться под знамя ваших отцов!»

После этого последовали санкции. Долго не издавали, не приглашали на телевидение. В общем, опала...

А самая первая опала сегодня кажется почти смешной. У Роберта есть стихотворение «Утро>», и его по телевизору услышал некто Капитонов, то ли член ЦК, то ли завхоз в Кремле. И сразу как отрезало — никаких публикаций. А у нас только что родилась первая дочка. Пришлось Роберту уехать в Киргизию. Два или три месяца он переводил стихи местных поэтов на русский язык. Подобные мелочи, накапливаясь, заставляли сомневаться в том, во что он верил.

Но он все равно оставался самим собой, ни разу себе не изменил, и в этом его трагедия. Современникам казалось, что он куплен советской властью, а на самом деле Роберт искренне в нее верил — вплоть до того момента, когда ему наконец стало все ясно. Тогда началось медленное угасание — Робу было страшно искоренять, убивать свою веру, и бороться за жизнь он не хотел.

За много лет до этого его выбрали депутатом Моссовета, и каждую неделю он ездил в Бауманский райком принимать избирателей. Домой возвращался чернее тучи: пришла старуха-инвалид, ее сын погиб, она не может подниматься на четвертый этаж без лифта. Депутат обещает помочь, идет к тем, кто этим ведает: «Нет-нет, даже и не думайте, нет возможности, не дадим, ничего никому не обещайте...»

Он еще немного походил по инстанциям. Не добился ничего. А потом вообще перестал встречаться с избирателями. В какой-то газете даже написали, что депутат Рождественский пренебрегает своими обязанностями и позорит это высокое звание. Но Роберт только плечами пожал: «Так что ж мне, враньем заниматься? Как мне что-то обещать людям, если все равно ничего не могу сделать?»

— Что в нем бросалось в глаза?

— У него был удивительный характер. Он не мог сказать ни одного дурного слова ни о ком из знакомых. И о незнакомых тоже. Даже если ему не нравились чьи-то стихи, он старался найти в них хоть что-то хорошее. Но при этом Роберт был бескомпромиссным человеком: когда он стал председателем правления ЦДЛ, ему пришлось выкинуть с работы директора Дома литераторов, и это ему очень дорого стоило. Директор занимался тем, что теперь числится в порядке вещей: продавал что-то на сторону, завел себе чуть ли не гарем, с подчиненными держал себя по-барски... На него поступало очень много жалоб, и Роберт сказал, что директору пора уходить. А того поддерживали в обкоме, и сдаваться без борьбы он не захотел.

Потом директором ЦДЛ стал другой. Уйти пришлось Рождественскому: новый директор предоставил трибуну ЦДЛ газетке «Завтра». Тогда Роберт опубликовал в «Известиях» письмо, где говорилось, что ЦДЛ без его ведома дал приют черносотенному изданию. И оставил свой пост.

А вот как выбирали исполнителя для двух сочиненных Робертом песен в «Семнадцати мгновениях весны» (кстати, всего было написано 12 песен, по одной к каждой серии). И режиссер Татьяна Лиознова, и композитор Микаэл Таривердиев никак не могли решить, кто же будет петь в сериале. Оба они люди непростые, нормально договориться не могли. Если Татьяна Михайловна приводила певца и говорила: «Мика, мы возьмем этого» — тот, прослушав кандидата, отвечал: «Он никуда не годится». Если певца приводил композитор, Лиознова заявляла: «А этого я не возьму!»

Шла бесконечная перепалка, работа стояла, а фильм-то надо сдавать. Все сошлось было на Магомаеве, но его в то время одолели собственные проблемы, и он не спел. Потом мы с Робертом привезли Кобзона на студию Горького, и Лиознова предупредила нас: «Я скажу Микаэлу, что исполнение Иосифа мне не нравится». Кобзон вошел, спел с листа, и только Лиознова открыла рот, чтобы «купить» упрямого композитора, как Таривердиев сказал: «Это то, что нам надо».

Часто спрашивают, что было раньше — курица или яйцо? Текст или мелодия? «Семнадцать мгновений весны» — самый точный пример: «Песня о далекой родине» была написана на музыку, а вот для «Мгновений» Таривердиев взял готовые стихи.

— Писатели и эстрадные композиторы жили по-разному?

— Писатели были беднее. Но это зависело от таланта, от того, сколько ты пишешь, как много печатаешься, как часто исполняют твои произведения.

А вот пили писатели и композиторы одинаково. Да и исполнители не отставали. Как-то сидели у нас на даче Иосиф Кобзон и Юра Гуляев. По телевизору транслировали юбилейный концерт Клавдии Ивановны Шульженко. Видели бы вы лица наших замечательных певцов! Они были не здесь, а там, рядом с великой певицей. После концерта они позвонили Клавдии Ивановне и разговаривали с ней, встав перед телефоном на колени. О чем и сообщили ей. Никогда больше я таких слов не слышала и не видела таких одухотворенных молодых лиц. Это было двадцать пять лет назад.

Сейчас между эстрадниками и литераторами разница огромная: какая-то второсортная певичка (как говорили в старину: рубль кучка) берет несколько тысяч долларов только за то, что выходит и поет «под фанеру». Как-то стыдно это. Раньше такого не было. На творческом вечере Роберта Соня Ротару подошла к нему и спросила: «Роберт Иванович, вы не будете возражать, если я спою под фонограмму?» Он ответил: «Буду. Тогда я поставлю вас в особые условия по сравнению с другими исполнителями. Если они узнают об этом, им будет неприятно». Потом нам сказали, что у Ротару в то время были проблемы с легкими. Знай Роберт об этом раньше, конечно, пошел бы ей навстречу... Но в таких вещах он был очень принципиален.

— Друзья его предавали?

— Друзья — никогда. Бывало, мы сами расставались с некоторыми людьми. Был среди нас один стукач. Однажды Толя Аграновский предупредил меня, что с этим человеком дело нечисто, надо быть осторожнее. И тогда я припомнила, как внимательно он слушал все, о чем говорили в доме... Мы стали реже приглашать его — мол, заняты, у нас никто не собирается, хотя по-человечески относились к нему очень нежно. И он все понял. Он был умным.

Но уходя, успел внедрить следующего. С ним я вела себя по-хамски — посылала в химчистку, просила сбегать на почту... Это не мое амплуа, и все же я быстро отвадила его от дома — но он успел привести к нам женщину. С ней я до сих пор в хороших отношениях. Но первый был самым лучшим, самым умным и искренне нас любил. И, наверное, не сильно закладывал.

На шестидесятников уже не было отклика, молодежь в те годы не хотела читать стихи. Роберт это ощущал и писал для себя. И для меня.

— В советские времена Роберт Рождественский считался эталоном счастливой писательской судьбы...

Все было просто: его поэзия, как и творчество других шестидесятников, оказалась созвучна времени, и слава пришла к ним сама.

Он всегда был очень занят. Дела Союза писателей съедала кучу времени. И здоровье. С годами все это стало тяготить. Кресло председателя правления НДЛ ему просто навязали: этого хотел Симонов, он просил, чтобы Рождественский возглавил Дом литераторов после него. Роберт руководил комиссиями по литературному наследству Марины Цветаевой, Владимира Высоцкого, Осипа Мандельштама. Он составил и издал первый сборник Володи Высоцкого «Нерв».

Кстати, Роберт был совершенно ошарашен, когда ему предложили издать Высоцкого. Он жаловался: «Я начинаю читать его стихи, а они без музыки не звучат...» Но Марина Влади была счастлива, что составителем стал именно Роберт - он Володю не обижал никогда.

Благодаря Роберту вышел двухтомник Мандельштама. И, наконец, его стараниями был отвоеван Дом-музей Марины Цветаевой. Это было «хождение по мукам»: начальственные кабинеты, бесконечная переписка... Прозревая, он терял силы, и я думаю, Роберт ушел, когда окончательно понял, что все, чему он служил, требует переоценки. А переоценивать дело своей жизни — все равно что ставить на себе крест.

Цельный человек, он не мог так вот сразу, как это сделали многие, из атеиста превратиться в православного, из коммуниста — в либерала. Роберт созревал медленно, но при этом не гнулся. Он Не мельтешил, не суетился. Не любил тусовок, не терпел выяснения отношений, избегал разговоров «по душам». Робка жил в параллельном, идеальном мире и, когда прорывался в наш, реальный и такой несовершенный мир, терял оптимизм, которым щедро наградила его природа, терял волю к жизни.

— О чем вы жалеете?

— О многом. Теперь, когда Роберта нет на земле, я корю себя за то, что мы так мало говорили, но мы ведь понимали друг друга и без слов. С ним было замечательно молчать. Я чувствовала, когда его тяготил кто-то из наших бесчисленных друзей, чувствовала, когда он стоял перед серьезным выбором, чувствовала его малейшие «желания. Я не хочу сказать, что мы были святыми: случались в жизни мелкие искушения, мы же оставались живыми людьми...

Я догадываюсь, чего ждет читатель от подобных материалов. Скажу сразу: этого не будет. Личная жизнь — единственная собственность, делиться которой с кем-либо я не считаю возможным.

Наш дом всегда был полон людей» Приходили друзья, друзья друзей, их знакомые. И уходить не хотели: многие, как мы тогда шутили, «забывали уйти». Но если Роберту хотелось работать, он тихонько уходил в кабинет, а потом появлялся снова. Это замечали только самые наблюдательные.

У нас дома не переводились розыгрыши, шутки, разные смешные записки. Чувство юмора помогало жить и ему, и нам. В 1992 году младшая дочь решила себя проверить и приняла участие в конкурсе «Мисс Пресса-92». Есть такая примета: когда человек идет сдавать экзамены, его надо ругать. Мы и ругали. А Роберт писал смешные «ругалки». И когда, против всяких ожиданий, дочь позвонила и сказала, что выиграла конкурс и стала Мисс Пресса-92, он собрал все «ругалки», переплел (Роберт делал это очень профессионально) и издал книжку в одном экземпляре.

Когда меня приняли в Союз писателей, над нами смеялись — у нас теперь дома Союз писателей. Я тогда получила от Роберта кучу приветственных телеграмм, подписанных женщинами-писательницами — Жорж Санд, Бичер Стоу и даже Орлеанской девой. А от своего имени он написал:

Мне об этом думать лестно —

Полный поворот в судьбе!

У меня под боком членша

Распрекрасного СП!

Я ее теперь боюся

Даже более, чем встарь.

Секретарь я не в Союзе —

Я у Алки

Секретарь!


— Теперь вам, наверное, очень одиноко?

— Нет, ведь у меня трое внуков. Старшему — пятнадцать, среднему — двенадцать, младшему — три месяца. Дочери выросли. Обе журналистки. Но старшая неожиданно стала еще и фотохудожником, придумала и, по-моему, достойно справляется с проектами «Частная коллекция» и «Реинкарнация» в журнале «Караван историй». До этого она много писала, переводила с французского и английского (Моэма, Джона Ле Карре, Стейнбека, Шелдона). Издала «Книгу жизни» — в ней интересные и необычные факты из жизни великих людей.

После смерти Роберта мы своими силами выпустили книгу «Последние стихи Роберта Рождественского». Шесть книг напечатали другие издательства^ На подходе седьмая. Вышел в свет каталог «Коллекция поэта». В нем представлено многое из того, что Роберт собирал] всю жизнь: книги о Москве, гравюры,] картины, литографии, карты. Наш друг архитектор Володя Резвин помог организовать выставку. Валера Сухорадо издал диск с песнями на слова Роберта,! Появилась планета имени Рождественского...

Я до сих пор не могу себе простить: он спустился ко мне из мансарды (понимаю, как это было ему трудно и больно), дал папку с рукописью:

«Алена, вот книжка...» А я отвечаю: «Хорошо, положи ее, я потом посмотрю». Иногда мне ужасно больно, что я сразу ее не схватила. И боль отпускает только тогда, когда я думаю, что теперь эту книгу держат в руках множество людей. Мы издали ее тиражом в 25 тысяч экземпляров. По советским меркам для стихов цифра невеликая, по сегодняшним — немыслимая.

Сейчас мы с ощущаем себя сиротами, брошенными.. Хотя наши друзья говорят, что Роберт никуда не уходил. Они до сих пор к нам приходят — писатели Виталий Коротич, Леонид Жуховицкий; Иосиф Кобзон, архитектор Владимир Резвин, актер Юлиан Панич, «доктор мира» Леонид Рошаль, гендиректор Госконцерта Владимир Панченко...

Беседовал Алексей Филиппов -2001 г.
Напишите свой отзыв
Юрий Алейников
Юрий Алейников
  • {dislikes}
  • {likes}
Спасибо. Разумеется много интересного и любопытного, не известного мне. Это часть и моей эпохи. Я родился в 1935. С 50-идесятых занимаюсь фотографией. Есть репортажные снимки и Евтушенко, и Вознесенского, кажется и Роберта. Многие даже с автографами - Булат, Белла, Аксёнов, Жванецкий и др. Интересно, как бы они жили теперь и где. И что бы думали о нынешних временах...
Цитата Ответить
  • 21 июня 2023 11:57
  • |
  • Группа: Гости